О Русь! в тоске изнемогая,
Тебе слагаю гимны я.
Милее нет на свете края,
О, родина моя!
. . . . . . . . . . . . . . .
Не заклинаю духа злого,
И, как молитву наизусть,
Твержу все те ж четыре слова:
«Какой простор! Какая грусть!»
. . . . . . . . . . . . . . .
Печалью, бессмертной печалью
Родимая дышит страна.
За далью, за синею далью,
Земля весела и красна.
Свобода победы ликует
В чужой лучезарной дали,
Но русское сердце тоскует
Вдали от родимой земли.
В безумных, в напрасных томленьях,
Томясь, как заклятая тень,
Тоскует о скудных селеньях,
О дыме родных деревень.
«Милее нет на свете края…» Значит, есть привязанность какой-то одной точке вселенной; значит, не только мир принимаешь, но и прикрепляешь свое сердце к матери, к родине, к великой и святой первобытности. О ревнивой меже, разлучнице людей, скажешь и о том, как
Тепло мне потому, что мой уютный дом
Устроил ты своим терпеньем и трудом:
Дрожа от стужи, вёз ты мне из леса хворост,
Ты зерна для меня бросал вдоль тощих борозд,
А сам ты бедствовал, покорствуя судьбе, –
Тепло мне потому, что холодно тебе.
Но далеко ушел Сологуб от первобытной простоты; и он несчастен, потому что презрел «напиток трезвый, холодный дар спокойных рек» и зажег для себя неозаряющие чрезмерного сознания, которые туманят хмелем запретного вина, как это он сам выразительно и прекрасно говорит:
. . . . . . . . . . . . . . .
Но кто узнал живую радость
Шипучих и колючих струй,
Того влечет к себе их сладость,
Их нежной пены поцелуй.
Блаженно все, что в тьме природы,
Не зная жизни, мирно спит, –
Блаженны воздух, тучи, воды,
Блаженны мрамор и гранит.
Но где горят огни сознанья,
Там злая жажда разлита,
Томят бескрылые желанья
И невозможная мечта.
Передав миру свою печальную повесть, освободил ли он этим и облегчил ли больную душу свою? Мы этого не знаем. И только одно несомненно: пусть когда-то он видел свет и Бога, пусть когда-то хотел их – но теперь изнеможденное, усталое, охладевшее сердце уже не бьется им навстречу. И жуткое и полночное впечатление производит его чуждое, его жестокое творчество, его голос без тембра, его лицо без физиоиомии, его лунные безуханные цветы. От полного уничтожения спасает Сологуба присущее ему сознание единства миров – мировой жизни и мировой смерти; но все же, взятые в своей общей сути, в своем конечном смысле, его стихи – это ледяной дом, ледяной гроб, мимо которого мы проходим не сочувствующие, не взволнованные симпатически и с тем невольным отчуждением, какое в живых порождает хотя бы и красивая, хотя и глубокая Смерть, хотя бы и умный Упырь, на которого так похож Федор Сологуб.
От предложенной характеристики Сологуба не отказывается автор и теперь, много лет спустя после ее появления в первом издании «Силуэтов». Но справедливо признать, что в последние годы поэт стал иным. Едва ли назвал бы он ныне Дьявола своим отцом. Новейшее творчество его, ничего не утратив в своей изумительной четкости, в своей исключительной красоте, движется под новыми знаками – благословения, умиления, тихой печали. Оно уже не окрашено в цвет богоборчества; оно часто говорит о «милой» земле и о «милом» Боге – «с Тобой мы больше не заспорим», – о пленительных веснах и небе голубом. Каким-то великим горем Бог посетил его скорбную душу, но это не озлобило, а только большей покорностью озарило его старое сердце. О старости своей не однажды поминает он: «еще недолго мне дышать, стихи недолго мне слагать». И неотразимо действует на нас, что как свою последнюю любовь, свою последнюю мечту старый поэт воспевает «Россию бедную свою»:
Под вечную вступая тень,
Я восхвалю в последний день
Россию бедную мою.
Он остался верен России, своей Дульцинее, ее верный Дон Кихот. Он упрямо верит «святой мечте» возрождения, он стоит у дверей Дульцинеи,
Настанет день, и Дон Кихоту
Отворит Дульцинея дверь.
Певец России на развалинах России, на закате своих дней не веря в закат ее дней с глубокой личной раной в душе, но в настроениях молитвенности и упования – так проходит он свои последние дороги и взором грусти и ласки озирает Божий мир и свою теперь опальную у Бога, но тем более родную родину.
И, прощальным взглядом оглядываясь на пройденную жизнь и свои дела в ней, он сознает, что эти дела – слова.
Когда меня у входа в Парадиз
Суровый Петр, гремя ключами, спросит: –
Что сделал ты? – меня он вниз
Железным посохом не сбросит.
Скажу: слагал романы и стихи,
И утешал, но и вводил в соблазны,
И вообще, мои грехи,
Апостол Петр, многообразны.
Но я – поэт. И улыбнется он,
И разорвет грехов рукописанье.
И смело в рай войду, прощен,
Внимать святое ликованье.
Поэту подобает рай. И для поэзии, для слова, для стихов просит Сологуб у «милосердного Бога» еще «жизни земной хоть немного», чтобы сложить новые песни. Он еще не дожил, потому что еще не допел. Так думают и его читатели.
Очарования земли
Печ. по изд.: Сологуб Ф. Собр. соч.: В 20 т. Т. 17. Очарования земли: Стихи 1913 года. СПб.: Сирин, 1914. Большую часть этого тома заняли триолеты, в основном здесь впервые опубликованные. Их 178, разделенных на 19 циклов. Размышляя о восьмистишиях Сологуба, А. А. Измайлов отметил их особенность: «Это заметки из дневника поэта, который записывает приходящие ему в голову звенящие строки, гуляя, читая газету, проезжая в вагоне поезда» (Русское слово. 1914.7 июня). И действительно, писались они главным образом во время путешествия по югу России, предпринятого поэтом вместе с Ан. Н. Чеботаревской и И. Северяниным в 1913 г. Они читали стихи, а Сологуб выступал также с лекцией «Искусство наших дней» в 39 городах. Поездка широко освещалась местной и центральной прессой.