– Отец и не знает, что мы эти деньги, елочные, пожертвовали, и что елки у нас не будет.
– Мы ему об этом напишем, – сказала Елена Юрьевна.
На том и успокоились. Отцу написали, – как всегда, шесть страничек Елена Юрьевна, вечером, и рано утром последние две странички Гриша. Он же надписал конверт и заклеил его.
Отправляясь утром кататься на коньках, Гриша положил письмо в карман своего пальто, чтобы опустить в почтовый ящик. Почтовый ящик был совсем близко, только перейти через переулок и пройти сажен пятнадцать до угла ближней улицы. Но Грише надо было идти в другую сторону, он торопился застать товарищей, – и так немного опоздал, занявшись письмом, – и потому он решил опустить письмо в другой ящик, где-нибудь по дороге.
О домашней елке не говорили все эти дни.
Днем тридцатого декабря Грише стало почему-то скучно. Мать была в лазарете. Гриша был один. Читал книгу, сидя в своей комнате, скрестив под столом ноги. Читал невнимательно. Думал об отце.
На улице уже темнело. В комнате топилась печка. Гриша оставил надоевшую книгу и подошел к печке. Он любил смотреть на огонь. Дров уже не было, только что сгорели, рассыпались на ровную россыпь углей; цвет их был – расплавленный янтарь, а тени были фиолетовы и казались пятнами жаркой крови. В глубине печки жаркий воздух казался гуще, и казалось, что видны восходящие токи безвидного пламени. Иногда взлетали и опять опускались черные, плоские пепелинки, мелкие, как птицы. И все пространство беспламенно горящих углей казалось раскаленным пожарищем погибшего мира.
Гриша сел на пол перед печкою, обхватив руками скрещенные голые ноги. Засмотрелся на огонь. Вдруг скрипнула, открываясь, дверь. Гриша обернулся. Вошла горничная Таня, молодая, пополневшая на городских легких хлебах и неутомительной работе девица, грамотная, любезная и хитрая. У нее в руках было письмо.
Гриша радостно вскочил и вскрикнул:
– Из армии! От папочки!
Таня засмеялась.
– Да нет, Гришенька, не из армии, а в армию. Забыли, видно, опустить, в кармане проносили.
Гриша растерянно вертел письмо в руках. Таня лукаво говорила:
– Сходить, опустить? Или до барыни подождать? Барыня, пожалуй, рассердится. А то я схожу, опущу, барыня и не узнает.
Гриша покраснел и сказал досадливо:
– Я и не думаю от мамы скрывать. Оставьте письмо у меня. Я сам спрошу у мамочки.
Таня хихикнула и вышла.
Гриша положил письмо на стол, опять опустился на пол перед печкою и стал раздумывать, что теперь делать. Яркое пылание углей раздражало и волновало его.
«Что ж тут сидеть? – подумал он. – Может быть, сейчас письма из ящика вынимать будут. Надо послать скорее».
Гриша вдруг решился, схватил письмо и побежал в переднюю, на лестницу, на улицу. Ни шапки, ни обуви не надел, очень торопился.
Сбежал с третьего этажа, к выходной двери. Швейцариха, жена запасного, поглядела на него и сказала:
– Морозно, Гришенька. Простудитесь.
Гриша весело сказал:
– Ничего, я только до почтового ящика.
– Письмо, что ль, опустить? – спросила швейцариха. – Так Петяйка сбегает, он дома.
Но Грише хотелось самому кончить начатое. Самому всегда веселее все делать. Он крикнул:
– Нет, я сам. Петяйка сунет в благотворительный ящик, письмо заваляется, а оно спешное.
И выбежал на улицу. Только белый галстук взметнулся от сквозняка в дверях. Швейцариха покачала головой. Подошедшая к телефону барышня из двадцать второго номера, зеленолицая и худенькая, всплеснула руками и вскрикнула:
– Ах, Боже мой! Зачем вы его выпустили на мороз раздетого? Он себе ноги отморозит.
Швейцариха махнула рукою и засмеялась.
– Ништо ему сделается. Он, барышня, не такой, как мой Петяйка, хлипкий. Здоровый мальчишка, крепкий. Ему и мороз нипочем.
Гриша перебежал неширокий переулок наискосок к почтовому ящику. Как всегда, крепкие объятия мороза веселили и забавляли Гришу. Хотелось громко кричать от восторга, вбирая глубоко в грудь бодрый морозный воздух.
Снег был неглубокий, хрупкий, остро-радостный. В слабоосвещенном фонарями переулке никто не шел и не ехал. Уже Гриша стоял перед желтым ящиком и уже толкнул письмом жестяную завесу узкого прореза. Но вдруг ярко блеснули в Гришиной голове тревожные мысли:
«Папа душою будет на нашей елке, будет видеть ее глазами своей души, а елка не зажжется. Нет, тут что-то неладно вышло. Я никогда ничего не забываю, а это письмо забыл, – может быть, это – указание, что его и не надо посылать. Надо еще с мамою поговорить».
По улице мчались санки, завернули в переулок. Знакомый голос окликнул Гришу. Гриша глянул, – это возвращалась домой мама.
«Вот и еще указание! – подумал Гриша. – Только что я о маме подумал, а она тут, как тут».
И бросился бежать домой. Подбежал к подъезду в то время, когда мама уже выходила из санок.
– Ты к почтовому ящику бегал, Гриша? – спросила мать, входя за ним с улицы в дверь.
– Да, мамочка, – сказал Гриша, – письмо носил, да раздумал бросать, назад принес, с тобой поговорить о нем надо.
– Кому письмо? – спрашивала Елена Юрьевна.
– Папочке, – отвечал Гриша.
– Опять? – с удивлением спросила она.
Гриша засмеялся.
– Да нет, мамочка, то же самое письмо.
– Тебе холодно, Гриша? – спросила мать, глядя на тающие снежинки на Гришиных покрасневших и радостно проворных ногах. – Мороз на улице.
– Нет, мамочка. На улице было холодно, здесь сразу стало тепло. Точно в горячую воду вошел.
– Ну, скорее домой, – торопила мать. – Все же надо согреться. Так что же с письмом? Забыл тогда опустить?