Христосуясь после заутрени, студент тихо спросил:
– Любишь меня, Кира?
Сама не знала Кира, как ответила:
– Люблю.
– В деревню со мною поедешь?
– Поеду.
– Наши Перемышль взяли! – радостно сказала Ирина Григорьевна, входя в столовую, где уже сидел и дожидался обеда, хмуро читая вечернюю газету, Виктор Александрович Стогоров.
Он глянул на Ирину сердито, кисло усмехнулся и пробормотал:
– Читал уже сию радостную весть.
У Ирины заныло сердце и задрожали руки. Она села на свое место разливать суп. Знала, что неизбежен неприятный разговор, и что опять он кончится резкою вспышкою.
Для этого-то вот человека она оставила мужа и детей! Правда, Стогоров умеет быть мил, любезен, остроумен даже, когда захочет. Но эта его странная неприязнь ко всему русскому, это его презрение к русскому грязному мужику, к низкой русской культуре, – это его необычайное преклонение перед всем, на чем стоит ярлык: «сделано в Германии!»
Прежде Ирина не замечала всего этого. Казалось естественным, что человеку нравится хорошее чужое и не нравится худое свое. Ни к чему было, что в своем Стогоров никогда ничего хорошего не видел. Но война вскрыла все эти странные противоречия.
Ирина старалась не слушать нудных рассуждений Стогорова и думала о своем. Об оставленном муже. Было сладко думать о том, что он прислал ей с войны два письма. Теперь он уже командует полком. Был в боях, ни разу не ранен. Письма такие милые, дружеские, точно ничего и не было, точно к сестре пишет. Правда, Ирина сама начала переписку.
Так задумалась, что совсем забыла о Стогорове. Только его сердитый вскрик разбудил ее.
– Вам, кажется, не угодно отвечать на мои вопросы? Чем я заслужил такую немилость?
– Извини, я задумалась, – краснея, как молоденькая девушка, отвечала Ирина.
Вздохнула. Да, опять рассуждения о войне, придирчивые о русских, хвалебные о немцах. Надобно отвечать, участвовать в разговоре. Еле досидела до конца обеда.
После обеда сказала:
– Мне надо сегодня поехать к Кирилловым.
Стогоров промолчал.
На улице пахло весною. Небо было синее и сладостно-ясное, вечереющее небо ранней весны. Последнюю вербу купила Ирина у веселого, краснощекого от холода мальчика в синей маминой кацавейке. И потянуло ее идти к детям.
Их двое, – мальчику Сереже пятнадцать, девочке Лизе тринадцать. Она у них бывает почти каждую неделю. Всегда по секрету от Стогорова. Чувствует, что они ее жалеют и осуждают. С ними живет сестра их отца; у нее тоже девочка, на год помоложе Лизы.
Когда уже Ирина подошла по шумной улице к углу того переулка, где, во втором доме от угла, жили ее дети, странное волнение охватило ее, и она быстро повернула назад. Прошла немного, и стыдно ей стало.
«Что со мною?»
Она пошла опять, и опять у того же угла точно что-то отбросило ее назад. И так несколько раз подходила она к переулку и уходила. Наконец ушла.
И всю неделю почему-то не решалась идти к детям. Наконец уже в понедельник на Страстной, опять после обеда с неприятным разговором о германской культуре и о русской дикости, отправилась туда.
С сильно бьющимся сердцем Ирина позвонила у дверей той квартиры, которую она еще так недавно называла своею. Никогда еще она так не волновалась перед этою дверью, как теперь. И сама не понимала, почему. Точно зрело в душе какое-то решение.
Как всегда, выбежали в переднюю встречать ее веселые, прыткие дети, и за ними вышла Наталья Сергеевна, как всегда озабоченная, с чуть-чуть растрепавшеюся прическою.
– Милая Наташа! – сказала Ирина, обняла ее и вдруг заплакала.
Дети притихли. Лиза взялась за мамин рукав, и уж сама собиралась плакать.
– Что с тобою, Ириночка? Что такое? – растерянно говорила Наталья Сергеевна. – Да пойдем ко мне, – успокойся. А вы, дети, идите себе, идите.
Входя в комнату Натальи Сергневны, Ирина говорила:
– Боже мой, Боже мой, как я устала! У тебя так хорошо, Наташа, такое благообразие во всей вашей жизни, – и лампады, и цветы, и смех детский, и говор веселый. А у меня…
– Опять поссорились? – спросила Наталья Сергеевна.
– Он меня измучил! – воскликнула Ирина. – Может быть, тебе это смешно покажется, но он заставил меня почувствовать в себе русскую душу, любовь к России, любовь ко всему, о чем мы так легко забываем. Заставил тем, что он все это ненавидит, все это проклинает. Его злоба вызвала отпор в моей душе.
– Зачем же ты с ним? – спросила Наталья Сергеевна.
– Сама не знаю, зачем. Сначала любила, теперь ненавижу. Если бы Володя был здесь, я бы пришла к нему просить, чтобы он опять пустил меня к себе и к детям.
– Какой вздор! – сказала Наталья Сергеевна. – Тебе не надо просить об этом, он будет рад, ты сделаешь ему радостный праздник.
– Мне стыдно, я не смею, – говорила Ирина.
Наталья Сергеевна замахала на нее руками.
– Молчи, молчи! – сказала она.
Раскрасневшаяся и взволнованная, она быстро пошла к двери и закричала громко:
– Дети, дети!
Слышен был веселый топот трех пар детских ног. Ирина сидела, уткнувшись лицом в платок, и плакала, плакала. Как сквозь туманную завесу доносился до нее голос Натальи Сергеевны из коридора:
– Сережа, Лиза, мама останется с вами.
Дети завизжали от радости и шумно вбежали в комнату. Смущенно остановились на пороге.
– Мама плачет, сказал Сережа.
Ирина опустила платок и засмеялась. Мокрые от слез щеки ее были румяны.
– Мама ваша глупая, – сказала она. – Мама боится вашего отца и не знает, что он скажет, когда узнает, что я вернулась.